Goldberry Proudfeet (мисс энни, анна андреевна) (goldi_proudfeet) wrote,
Goldberry Proudfeet (мисс энни, анна андреевна)
goldi_proudfeet

"So they still talk about us when we've died" (JCS) - литературное

Сперва хотела только для себя, но потом вытащила из "личного" - вдруг... кому-то еще это важным покажется.

После моей толстой и синей книги мемуаров уже и читать-то ничего другого не хочется. И август перед глазами совсем другой: пыльный и ветренный август 192.. года: Москва такая знакомая: с "книжной лавкой писателей" на Большой Никитской, которой заведовали Осоргин, Бердяев, Грифцов, Яковлев, Дживелегов и Зайцев. Заходишь и сразу окунаешься в настоящий самизадат - сшитые книжонки, плохие и расплывшиеся чернила - не хуже моего архива НКВД на дому; и главное: что ни имя - то сочинения в нескольких томах.

И столько афиш! - на них такие имена, что готовые списки книг для поступлений в современные книжные магазины, где мне очень нравится полочка с надписью "парад уродов", - потому что кто-то метко сказал еще раньше, читая объявления какого-то спонтанного писательского комитета: "персональный список идиотов!"

А на заборах такая странная и непривычная реклама и... какие-то непонятные декреты не всегда по трафарету. Люди везут тележки-саночки (в зависимости от времени года), все постоянно перемещаются. Хотя бы от Скатертного, к Хлебному, а от него прямиком к Столовому. Есть странный и кривой Мерзляковский, откуда уже можно вывернуть в "Праге", которая до сих пор есть, а огромная площадь когда-то была запружена толпами народа, и у меня есть старая фотография с открытия памятника Гоголю, а фотография с браком: постамент пустой - фигура Гоголя растворилась. Так еще лучше: толпа и пустой постамент с краем плаща Гоголя. И мне ужасно жаль, что я не была во дворе его особнячка, чтобы посмотреть на старый памятник, где Гоголь сгорбленный, больной и несчастный - Гоголь "Мёртвых душ", а не молодой и веселый Гоголь "вечеров" - это я сейчас невольно цитирую статью, которую я прочитла в "Аэрофлоте" по-поводу старого и нового памятников. Надеюсь, что львы остались те же - и помнят тех детей, которые играли сто лет назад возле них, как и тех, кто играют сейчас.

А дальше какое-нибудь кафе, где читают поэты, и вечером туда приходят странные и страшные люди, чтобы послушать про символизм или еще какой-нибудь "изм". Или они никуда не приходят, а сидят до утра друг с другом, чтобы не сидеть одним. На самом деле многие из них ждут паспорт с визой. И в паспорте обязательно будет подпись Луначарского, потому что все друг друга знают, и все эти дела ногами выхаживают по одним и тем же местам. Потом оттуда потянется тоненькая ниточка к кафе на Прагердиле, а оттуда все пути разойдутся по разным странам. И потянутся километры мемуаров, которые ошибочны, как любые свидетельские показания, потому что все запомнили разное. Так даже посылки АРА превращаются из американских в голландские или английские - хотя важное одно: это была гуманитарная помощь того времени, и уже совершенно не имеет значения, как назывался какой-нибудь комитет помощи голодающим, потому что двадцатые годы были так фантастичны, что... появился даже эклер. История с влюбленной девушкой, которая караулила любимого писателя на углу Спиридоновки, чтобы подарить ему эклер - самая трогательная история НЭП-а.

Или тот цветочный магазин, который открылся как раз в день смерти Блока, и Нина Берберова принесла цветы на Пряжку. И еще более странно - открывшаяся в 21-ом году кофейня, где они сидели с Гумилёвым за три дня до конца. Это уже Петербург, но оттуда тоже тянутся ниточки - из дома Союза Поэтов, который Мурузи.
И опять - что ни имя, то книга:
"Голубушка, - говорил мне Николай Чуковский, - бростье ваш институт, переходите в университет. Там Жирмунский. Будем туда вместе ходить в будущем году" (Нина Берберова из книги "Курсив мой")

А "Бродячую собаку" лучше всего, конечно, описывать Георгию Иванову - среди скандальных журналистов того времени он, безусловно, первый и главный. И Анна Ахматова "зеленая, как мумия", сидящая там в четвертом часу утра и досидевшая до того, что ей на улице стали подавать милостыню, если читать Иванова; и нервный Мандельштам, который ходил на банкеты к коммунистам, чтобы попробовать красную икру и пирожные, и Блок, пьющий хуже Пушкина, т.е. и строчки не написавший без того, чтобы не подойти к заветному шкафчику (см. переписку Пушкина: письмо о славе для Н. Гончаровой)... но Иванов - это особый раздел.
И удивительная Ирина Одоевцева, которая почему-то была его женой, хотя могла бы стать женой Адамовича. Если в семнадцать лет я зареклась не прощать ему критику, то сейчас перечитываю и понимаю, что можно только пожалеть.
И какая яркая сцена, характеризующая всего Адамовича! - и я в этой истории всегда чувствую себя красноармейцем, потому что "нарубить дров и принесть воды" для меня ближе и понятнее, чем проиграть десять тысяч в Монте-Карло, как сделал Адамович. Вот, собственно, сценка:

"Голову Адамович повязывал голубым газовым шарфом, чтобы волосы лежали как можно глаже. В этом наряде он производил странное впечатление, очень забавлявшее меня. Как-то раз, когда Марианна отлучилась, он открыл на стук в дверь кухни какому-то красноармейцу, пришедшему предложить свои услуги:
Хозяйка, дров поколоть не надо ль? Или полы натереть? - и, не получая ответа от ошеломленного Адамовича: - Что, хозяйка, оглохла, што ль? Дрова колоть не бабье дело. А я, мне сподручно.
Адамович, давясь от смеха, еле выговорил:
-Не надо. Муж наколет"

(из книги Ирины Одоевцевой "На берегах Сены")


Так больно читать про его вопли: "какая тоска! какая скука!" - ведь тоска и скука от недостатка силы; но нравится странное их житье втроем и вечерние посиделки на диване в сумерках. Жить вместе, но никогда не переходить на "ты", никогда не переходить "заветную черту", а если откровенничать вечером, то утром непременно говорить, что вчера все было "неправда и совершенно недопустимо".

Когда я читаю про них, то убеждаюсь: здесь НЕ символизм, а правда. Т.е. не притворялись, а так жили и чувствовали. В семнадцать лет я про символизм ничего не знала, но могла написать - и писала! - какую-угодно рецензию в школу, подкрепленную двумя строчками из какой-нибудь литературоведческой книги. Всё, что я могла - определит суть течения символизма и назвать его представителей. И при этом - как так? - жила в символизме, как все в какой-то период юности: писать в конце письма "люблю", хотя и не люблю, наверное... дарить подарки со смыслом, всему придавать значение и переживать без повода - м.б. где-то и правда удасться почувствовать, т.е. действительно сочувствовать и сопереживать.

"На берегах Невы", конечно, не менее сильно, чем Сены, потому что про каждую скульптуру Петербурга можно написать книгу, а лучше - стихи (!), совсем нет домов без истории, и всё настоящее. На берегах Сены же - какие-то полупрозрачные тени. И эти странные люди в русской церкви с детьми, у которых имена и языки уже двойные, а сколько нищих! - вся та константинопольская волна, которая донеслась до этой русской церкви и до русского кладбища: "пода-а-айте бедной графине такой-то!" и подать какому-нибудь однорукому или одноглазому генералу, который весь пафосный, весь девятнадцатого века - просто обломок цивилизации. И хочется уж лучше быть таким пьяницей-генералом, чем Зинаидой Гиппиус, про которую говорили у гроба, крестясь истово: "Злая была старушенция, прости Господи!"
...но какая поза! - и все запомнили изумрудную подвеску между бровей и сорок розовых юбок... интересно, помнит ли кто хоть строчку стихов? - вот я сейчас так написала и сразу стала категоричной: если уж писать о них, то не!плохо, потому что неизбежно кого-нибудь ранишь. Так сильно разъедают меня едкие высказывание недопоэтов и слабых писателей (но сильных критиков!) по-поводу моих любимых поэтов и писателей...

В этих мемуарах Андрей Белый не менее фантастичен у Горького дома, чем эклер в 22-ом году ан Мясницкой. И есть даже фото с новогоднего праздника, где они все вместе. И это было той странной зимой, когда Горький читал вечерами вслух свой роман, поблескивая очками, а перед этим все ездили на автомобиле большой и шумной компанией в кинематограф. Это было в каком-то порядочном и скучном немецком городке, который никак не может ассоциироваться с Горьким, но там полгода жил Ходасевич, который с ним ладил. Ходасевич на тах фотографиях уже чёрный, худой и страшный. Воображение сразу рисует страшные картины разъедающей болезни, пострашнее критики. Зато на кладбище его везли через мост Мирабо - тот самый мост из стихов и песен.

И можно найти все эти книги, книги-доказательства, сейчас, но все равно трудно, хоть и не Ася Тургенева о Штайнере, но все равно узко, скупо и урывками. И видится за столом Андрей Белый в ореоле тонких и летучих волос: безумный, потому что уже после Дорнаха, без Аси и без Штайнера.

И кажется, что не помог ему никакой Гётеанум, где он хотел вырезать по дереву, чтобы найти покой. До него по дереву вырезал Макс Волошин, а потом Гётеанум горел, и появилось то железобетонное здание, которое я даже не посмотрела, но жалею только о деревянной скульптуре внутри.

Зато я видела Сенсориум, где цвели розы, пели птицы и я водила медным пестиком внутри ступки, чтобы услышать мелодию, лила какую-то воду откуда-то, играла на тонких металлических трубах и водила смычком по медному краю тарелки с солью - как в детстве, в школе. Вот вся физика, доступная мне. И помню тот чёрный туннель, в который мы с моей спутницей должны были зайти. Зашли, окунулись во тьму, а за нами тут же закрыли дверь. У меня появилось сумасшедшее желание ухватиться за край ее пончо, но я ухватилась за поручень и поскользила вдаль - в кромешной тьме. Помню, что путь был бесконечным, а коридор поворачивал. Иногда я окликала слабым голосом свою провожатую, чтобы убедиться в том, что я не замурована тут навеки.

И там обязательно везде были сухие немки. Вы представляете себе утро, когда вас будит какая-нибудь сухая немка? - я всегда чувствовала себя несчастным Андреем Белым, но не боялась, потому что я не в Цоссене, не в посёлке гробовщиков, а с какими-то антропософами, которые мне ничего плохого не сделают, а будут разговаривать даже на языке жестов, если придётся.

Помню, как я спала в доме Кристины: сперва надо было спускаться в глубо-о-окий подвал по каменной лестнице, а там была комната, где спали я и ее дочь. Спали в синей - синее моря - постели на полу. В комнате одна стена была стеклянная - выход в сад. Дом был в склоне холма, поэтому смотрел окнами вдаль - со склона горы, которая была покрыта садиками. Возле постели стоял огромный кристалл терракотового цвета, в котором трепетала свеча. Лея обычно читала при этом нежном цвете, а я пыталась отползти подальше, чтобы подобрать под себя все ноги-руки, согеться в этом синем холоде, вежливо попрощаться и сделать вид, что сплю.

Хотя теперь жалею, что не читала про Дорнах раньше. Впрочем, там все равно все ненастоящее - как в Германии, где ворота с Георгием новые и пряничные. Неважно, что в Швецарии не было войны - всюду бывают пожары и разрушения.

И никогда не нравилась антропософская архитектура - все эти странные линии, абстракции и непонятные скульптуры. Во фрайбургской школе пугал даже черный бюст Штайнера в вестибюле: зачем он тут такой страшный? - содрогалась и быстро проходила мимо.

Зато хочется фотографию Аси Тургеневой, чтобы иногда любоваться. В детстве мне мама в комнату ставила портрет Наталии Гончаровой, а я, ничего о ней не зная, считала ее "хорошей", переглядывалась с ней и... казалось, что смотрит она доброжелательно. Сейчас понимаю, что не смотрела никак.

В обрывочных (но какие обрывы!) очерках Анны Ахматовой Царское Село совсем без культа лицея, но зато с курами, с облезлыми спинками кроватей из госпиталей, с голодными людьми, крысами и развалинами... какой-то страшный и мёртвый город, но зато такие живые люди! - несмотря на то, что мёртвые.
И все они умерли, умерли, умерли очень страшно! - никто не умер просто так, как, впрочем, и большинство моих покойников из крестьян. Просто про крестьян написано мало: что я могу вызнать из строчек на бланке сельсовета? - а здесь написано так много, что приходится сидеть, сравнивать и пытаться разобраться.

И странно читать отголоски того "Аполлона", который весь - целиком - всей редакций - влюбился в Черубину де Габриак, хотя это и был один-единственный Маковский, который развенчал миф.

Миф для меня начался, конечно, в школе, где я просто представляла этот самый морской корень в руках учителя, хотя... никакого корня не было, но перед глазами была мастерская Макса Волошина, где на полке среди книг и акварелей просто должен был лежать тот самый корень.
Испанские гранды, монастырь, веточки тамариска, трагическая тайна - все это потрясающая мистификация, но не менее фантастичен конец Черубины, которая вернулась в Елену Дмитриеву, вышла замуж за инженера-мелиоратора и уехала с ним в Туркестан, где она и умерла.

Отсюда недалеко до той, которая вышла за "инженера-химика и чудовищно поглупела". Здесь рука просится написать, что она и раньше не была какой-то необыкновенно умной, но здесь просто такая же ситуация, как с Лилей Брик, а восходит все опять к Наталье Гончаровой - к литературным музам ревность бывает сильнее, чем к просто живым (они, может, еще не уцелеют в истории - стоит ли из-за них переживать!).

В швейцарской деревне была одна женщина, которая ездила с мужем в Душанбе восстанавливать мелиорацию и учила русский язык у Бригитты. Помню, что я отрывалась от своих кастрюль, чтобы придти ее послушать: жизнь в Таджикистане казалась еще более нереально, чем в сказочной Швейцарии.

Когда я первый раз слушала про Черубину, то не видела ничего - даже осень того года отступает. Остается одна Черубина. Ее не смогла затмить никакая Глебова-Судейкина, ни Вероника Полонская, ни даже Вера Холодная. Хочется написать, что все они - тогда жившие - были настолько сильны, что затмили собой даже происходящее. Позже я спохватилась и стала записывать своё, пока оно все не ушло вслед за теми, но и как бы я хотела, чтобы кто-нибудь потом смог также рассказать про нас!.. ведь девяностые годы были не менее фантастичны, чем двадцатые, а начало века перекликается с началом прошлого. Только описать не так, как Мария Арбатова, а так, как если бы все они пришли опять. Пришли и ходят, ходят снова и снова... мне кажется, что мёртвых я жалею больше, вижу чётче, а сопереживаю сильнее, чем живым.
Tags: книжный червь
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 21 comments