With days gone by when our hearts had all to give...
(c)
Поднимались с Филибером по бесконечной, белой, выщербленной лестнице не Иакова, но Якова, кругом жара, ветер, едва тащимся. Говорю:
-Долог путь в Иерусалим...
Филибер, рассеянно: - Хорошо, что не сто сорок ступеней...
я, с интересом: - А куда сто сорок?
Филибер, рассеянно: - Не знаю.
Молчим.
Через три ступеньки начинаем смеяться так, что все на нас оглядываются. Поднимаемся на самый верх, оглядываем город, лежащий внизу.
Филибер: - Так вот какой он, Иерусалим...
-Доброе утро, милый! Это Иерусалимское кладбище! - начинаю безудержно хохотать я, ибо всё правда: мы поднялись на первомайскую площадку перед паркокладбищем с полуразрушенным реконструированным храмом, памятником красноармейцам, чёрно-золотыми могилами погибших лётчиков и простирающимся китайским рынком внизу. Да что нам Иерусалим тот, ей-богу!
Утром меня разбудила Супермегадрама. На рассвете практически (по моим буржуйским меркам): телефон вздрогнул и запел голосом Земфиры:
-Здравствуй, мама, плохие новости... герой погибнет в начале повести, и мне останутся его сомнения...
Кое-как я его нащупала и ответила - хотя другой рингтон бы меня не сподвиг. Великая сила слова!.. но главное - интонации. Потому что Земфире Рамазановой я бы всегда ответила.
А СМД всего-то нужно было номер телефона Филибера - как скучно...
Чтобы просто не было скучно (всё ради того) - мы ходили с Филибером по делам земным и небесным. Про небесные - пока молчок; а земные... в супермаркете мы выбирали напитки и оба одномоментно замерли:
-Ты слышишь? - это весна-а-а... ей особая причина не нужна...
-Город спал, а тут она всё перевернула, весна! - и подхватить песню и бутылку, чтобы перейти в золотисто-апельсинный хлебный из хруста пакетов и румяных корочек.
Шли недавно по засольской убийской улице и пели "нам это пофигу-пофигу..." - это у нас любимая песня, потому что иногда я говорю: - Прикинь... все эти люди думают, что мы, например, влюблённые идиоты...
-И нам это пофигу-пофигу-пофигу, - всегда соглашается Филибер, удобнее перехватывая меня под руку.
Сели на скамейке с бутылками, воображая, что это и впрямь джин-тоник с хинином и привычно загрустили о жизни: сперва мы ругаем молодёжь, потом цены, потом погоду. Или наоборот. Эти темы святы и неисчерпаемы - мы это поняли ещё в юности и придерживаемся их неукоснительно.
-Пока я там буду плевать в Адриатическое море, вы будете с Хеленой прохлаждаться тут, фланируя взад-вперёд по Марко Карло, - патетически восклицала я.
Город тоскливо провинциален, изнурителен, тяжёл, он ждёт, когда я вернусь с покорно ссутуленным плечами, чтобы переложить на них весь груз и всю грусть осени, хотя он ещё не знает, что с каждым годом груз этот становится всё легче, т.к. слишком дорого за него платится, со счёта снимается автоматически. И чем больше знаешь - тем меньше можешь. Чем менее ты талантлив - тем легче даются осени, листопады, перепады, и даже в небе журавли, которых отродясь я не видала.
Потом я почему-то стала на спор вспоминать стихи Веры Павловой, и читала их анютиным глазкам на клумбе. Оказалось, что я по-прежнему горячо и беззаветно люблю про Родину и родинку, про "старушки окликают меня: - Девочка!", про "им было больно меня делать, им было странно меня делать, им было страшно меня делать, им было делать меня смешно!", про "до и ля", про "к ре - до добавлю", ещё несколько... хотя несколько лет не проговаривала вслух - только на уроке да в институте (да не бойтесь - приличное... чё уж я!).
Филибер качал ногой и отмечал: - Это помню... это... нет, не помню. Это ты читала, да...
Поясню: "дружить со мной нельзя - любить меня не можно" - затрах...тибидох... замучаю стихами.
К чему я тут про Веру Павлову? - к тому, что её вчера живую показывали. За углом и тайком. Потому что "они взяли и всех обманули!" - и не показали её в день, заявленный на афише, а показали в другом месте.
У меня этот год (я мыслю учебными годами, не забывайте) прошёл под слоганом: "Встреча с кумирами моей юности"... И, думаю, нет нужды говорить, что и сама я, и кумиры, и все те, кому всё это адресовалось (ведь стихи ли, песни ли... всегда присваиваются и переадресовываются в нашем сознании) уже... нет, не умерли, но далеки.
Сама я сижу на границе паркокладбища местной паркой, нимало не парясь по-поводу местоположения, немного тревожась глядя в осень, которая всегда собирается тучами на горизонте, и мы покорно подставляем головы, оставляя позади голубое безоблачное небо, расчерченное белыми полосами самолётов из песни "здравствуй, небо, море, облака-а-а-а".
В том, как покорно мы ежегодно входим в осень, заранее ссутулившись для удара плетью, но внешне бодрясь и красуясь, есть что-то страшное. Но нам пока рано об этом думать.
И не первый год я так туда вхожу, пересекая слепящую белую асфальтовую реку со сталью рельс, перебегая ей под руку с одним человеком и возвращаясь, спустя зиму, с кем-то другим, и, кто знает, кто был более настоящим? - и были ли те рельсы? и были ли те люди? - ну кто из ныне живущих помнит трамвай на Невском? - а трамвай на Литейном более вечен, ибо запечатлён, не говоря уже о Патриарших.
Словом: "и трудно дышать, и больно жить... Машенька, я никогда не думал, что можно так любить и грустить" - или, в отличие от Гумилёва, я всегда это знал.
А у Веры Павловы такое красивое серебро в волосах, но она всё такая же молодая и почему-то похожа на Майю,
что я не впервые замечаю и мимоходом отмечаю:
надо бы позвонить, но чтобы любить - звонить вовсе не требуется, с годами убеждаешься и не надеешься; но отмечаю я, дичая, тем самым то, что это прошлое, о да! к чему возврата нет (и то!), но Бог-то есть (и хорошо!) - ведь если бы он нам посылал всё то, что любим мы, в тот час, то мы бы не были всем тем, чем стали, когда чуда ждали, и чуда не произошло, но вся печаль-тоска ушла.